Только в последней палатке мне свезло. Горбоносый купец торговал не только шелками, но и цветами из ткани. Даже я, равнодушная к бабским диковинкам, как зашла, так и обомлела. Здесь было все: красные маки с чернеющей бархатной середкой, розовые бутоны, чьи шелковые лепестки были так же нежны, как и настоящие, задорные васильки с ромашками, полевые гвоздики и… Холодно вдруг стало, ровно рядом дверь в погреб открыли, я так и замерла, увидав веточку калины с темно-красными ягодами в венке. Только мне другие ягоды вспомнились… Что же это получается? Словно морок с глаз упал: ведь и губы синие, и дыхание частое, и пена у рта, и даже видения… Ведь красавка это! А я все пытаюсь вызнать, кто Марыську сгубил, совсем уж поверила, что утопленница из нави приходит…
— Эй, девка, что застыла? Нравится? Смотри, выбирай, а уж о цене сговоримся, такой красавице как не уступить! — и купец черным масляным оком подмигнул мне, рассыпая передо мной цветы и шелка.
— Барвинок хочу, — медленно выговорила я, даже не возмутившись. — Вот такой.
Купец взглянул на цветок, улыбнулся, ловким движением вытащил из шелкового вороха лепестков добычу и протянул мне. Точь-в-точь.
— Порадовали вы меня, пане, — протянула я, раздумывая. — А помните, кому еще продали? Не хочу увидеть на Яринке, этой гадюке подколодной!
Купец улыбнулся, головой покачал:
— Не робей, девка, не видать твоей Яринке такой красоты, не продам…
— А если раньше продали? — обиженно надулась я, вспомнив бабские ужимки.
— Да позавчера один всего продал. И то мужику. Он дочке купил, свадьба у нее…
— А как звали?
— Так разве ж я спрашиваю о том?
— Ну а выглядел как?
— Мужик дородный, усы пышные, завидные.
— А Марыську из Магерок не помните случаем? Это она мне вас присоветовала, только я ей не верила, а теперь уж и не скажешь…
Помрачнел купец, вздохнул тяжело.
— И то верно, царствие ей небесное, — перекрестился он, и сразу я ему простила подмигивание. — Ласковая девка была, незлобная совсем, хоть люди на нее и наговаривать стали. А людская молва хуже топора. Маки любила.
Он стал ворошить пеструю груду цветов, вытащил самый крупный мак, протянул мне и сказал:
— Бери, девка, даром отдам. Только на могилку ей отнеси. Пусть хоть на том свете Марыська порадуется.
— Убили ее, — буркнула я.
— Как так? — удивился купец. — Слышал, что утопла. Да неужто?.. Это тот шельмец, что за ней таскался все время!
— Кто? Как звать?
— Да я почем знаю, как звать! — отмахнулся от меня купец. — Только проходу ей не давал, везде за ней ходил, словно приклеенный. Марыська сказывала, что он дурной, память у него слабая, обмануть его легко. Она платок накинула на голову, и он уже мимо смотрит, ровно не видит.
— Выглядел как?
— Рябой, тощий, одет в тряпье.
— Рыжий?
— Да, точно рыжий. А ты его знаешь?
Оставила я купца без ответа, барвинок забрала, и мак тоже.
В медовых рядах стоял такой аромат, что я с голоду чуть слюной не подавилась. В тучах ос стояли пасечники со своим товаром, расхваливая и зазывая покупателей, почти у каждого еще и медовухи была целая бутыль. Степана Кривошея сразу нашла, стоило только спросить. Большая палатка у него была, и видно, что мед славный, осы так и роятся, как и покупатели. С трудом сама к нему протолкалась, за рукав взяла, в сторону отвела.
— Челом тебе, пане Кривошей.
— И тебе челом, девка. Зачем меня от дела отрываешь? Торговля бойко идет, а ты…
— А я спросить хочу, про Марыську.
Пасечник нахмурился, пот с лысины утер:
— А чего спрашивать? Слышал я про купцов. Только не верю, что утопленница может приходить.
— И я не верю. Но купцов ведь губит кто-то. А с Марыськой разобраться надобно. Вы мне ответьте, пане Кривошей, глаза у Марыськи синие были?
— Синие, — кивнул пасечник, подбородок потер. — Только разве…
— А когда ее из речки достали, вы помните, как она выглядела? Ведь в вашем хуторе нашли?
Передернулся пасечник от лихих воспоминаний, но ответил:
— Страшно она выглядела. Зеленая вся, раздутая, ряской облеплена, в растрепанной косе водоросли запутались, а глаза… Не было их уже, рыбы съели.
— А сорочку на ней помните? Вышивка какая была?
— Да ты, девка, с дуба упала? Какая вышивка? Лохмотья одни!
— Ну, может цвет хотя бы… Синяя была или красно-черная?
Задумался пасечник, глаза прикрыл, потом ответил:
— Вроде синяя, только не уверен я. Лучше у батька Марыськи спроси. Убивался он по дочке своей…
— А вы по невесте, смотрю, не очень, — поддела я Степана. — Уже на свадьбу с другой сговорились.
Пасечник плечами пожал равнодушно:
— А что? Оксанка — девка работящая, пусть и не красавица, зато хозяйкой на хутор придет, а то сложно мне одному управляться. Да и староста уговаривал так, что и не откажешься.
— А раньше тоже пытался за тебя Оксанку сосватать?
— Было дело. Только за Марыськой отец хорошее приданое давал, а она красавицей была.
Хоть и не закончился еще ярмарочный день, раньше я ушла, думами тяжелыми словно к земле прибитая. Что же получается? Староста барвинок купил, якобы для дочки, а на деле он оказался у Марыськи на могилке. Либо сам туда его положил, либо Оксанка. Но мне все больше казалось, что это староста. Ведь как Тараска утопленницу описывал? Без всяких глаз синих и барвинков, хотя якобы сам ее видел. Ни шинкарь, ни батько, ни жених ничего про вышитый барвинок на сорочке не обмолвились, даже вспомнить узор не смогли. А староста вон как расписал! Значит, видел Марыську в одной сорочке. А сорочка была явно не ее, у нее всё в маках, в красно-черном переливе. Что же получается? Могла бы пойти Марыська на берег со старостой? Могла. Особенно, если он сорочку ей новую, тонкую да вышитую посулил. Может, даже вышитую дочкой своей. Пошла Марыська, значит, сорочку приняла. А как в ней оказалась? Неужто примерить решилась прямо на берегу? Вот бесстыдница! Положим, примерила, а староста что? По голове стукнул и в воду? Обожди! А куда тогда старая сорочка Марыськи делась? Забрал?